בס''ד

На главную

к оглавлению раздела
БИБЛИОТЕКА

Антон Клюшев

Гитлер капут

От редактора.
С творчеством молодого литератора Антона Клюшева (рассказ "Параллельный мир") мы познакомились на проводившемся нами литературном конкурсе. В свои 17 лет он стал его лауреатом в труднейшей из-за огромной конкуренции номинации "проза". Тема Антона - изгнание, сиротство и бездомные скитания беспризорных детей практически в наши дни. Рассказы Антона автобиографичны, он сам прошёл через всё то, о чём пишет. Антон человек русский, его родина - советское Приднестровье. Но живёт он вдали от родины и, насколько можно понять, его не тянет "домой". Давно уж нет ни того дома, ни той страны, где он родился. А привыкать к новой жизни на старом месте, или вообще, в России, ему, человеку познавшему большой мир, видимо не очень хочется. Короче говоря: в данном материале и в его авторе столь много аспектов и проблем, созвучных нашим, еврейско-израильским, что решил предложить его вашему вниманию.

Михаил Польский.

Свои отзывы и материалы шлите через эту почтовую форму (все поля обязательны, не более 2-х сообщений подряд с одного компьютера). Или пишите на адрес temple.today@gmail.com  

Ваше имя:
Ваш E-Mail:
Ваше сообщение:

 

  Нажав "Отправить сейчас!" вы тут же получите уведомление от робота с копией Вашего послания в нечитаемом виде. Пусть это Вас не смущает, робот просто не умеет читать по-русски, но пересылает всё правильно.

Михаил Польский

До середины девяносто второго мы жили в Бендерах, небольшом городке на правом берегу Днестра. Моя мать преподавала в школе русский язык и литературу, отец после армии работал в техникуме военруком. Я обожал своих родителей – особенно мать! – и считал себя самым счастливым человеком на свете. Почему именно мать? В нашей семье она управляла всем, и её главенство признавал даже отец. Мать и на работе была лучшей из лучших – её портрет украшал «Галерею трудовой славы» на центральной площади города, и, конечно, школьную доску почёта. Трижды её выбирали лучшим учителем города, и каждый раз в местной газете об этом писали статьи.

У отца за плечами остались служба в армии и две войны: афганская и балканская. С первой он привёз Орден Красной Звезды и две медали, со второй – ещё три медали и контузию. Из госпиталя он выписался в июле девяносто первого и после санатория вернулся домой. В сентябре, позвякивая боевыми наградами, он привёл меня в школу. На линейке я стоял с таким видом, словно ордена и медали сверкали на груди у меня.

И всё же мать значила для меня гораздо больше. Ничего странного: она меня воспитывала, отца же я видел только урывками.

Из-за моей привязанности к матери сверстники дразнили меня маменькиным сынком. Если в школе они ещё как-то остерегались меня обзывать, то во дворе их уже ничто не сдерживало. Для многих я был «белой вороной» – мало того, что в свои десять лет ни разу не произнёс бранного слова, но ещё и посещал школу искусств. Причём не на гитаре учился играть, как многие мальчишки, и даже не на баяне – а на девчачьей скрипке! Конечно, ребята надо мной потешались.

Особенно усердствовал наш дворовый вожак по кличке Гитлер, который шагу не давал мне ступить, чтобы не отпустить очередную обидную шуточку. Когда дома я жаловался, отец посмеивался: «Ну, и ты его обзывай!», мать же принимала мои обиды всерьёз, и потому в школе Гитлеру приходилось несладко, чему втайне я, конечно же, радовался.

Мать терпеть его не могла, причём не только из-за меня, но и за все проделки, которыми он регулярно отмечался в школе, за невоспитанность и босяцкую внешность. Одна причёска чего стоила – косой чуб, зачёсанный влево – ещё бы добавить усы, и точно – вылитый Гитлер! Другой бы стеснялся такого сходства, этот же гордился своим прозвищем и, как говорила мать: «старался ему соответствовать». По праву вожака он щеголял с татуировками: на одной руке выколол «Вова», на другой – «1979» - год рождения. Если бы не наколка, я бы и не знал его настоящего имени – все только и обращались к нему: Гитлер, да Гитлер…

Он-то и придумал дразнить меня маменькиным сынком, а остальные, как водится, подхватили.

Что греха таить – временами брала досада. Какому мальчишке понравятся колючие прозвища и смешки? Тем не менее, у меня и мыслей не возникало стать похожим на всех. Дворовые обиды с лихвой перекрывались гордостью за моих, во всех отношениях, исключительных родителей. Стоило же насмешникам перейти грань дозволенного, я им тут же напоминал: "Зато моя мама...", и они сразу смолкали. На отца я не ссылался – и без того все знали о его боевых заслугах. Потому мне и драться-то ни разу не довелось – из-за родителей со мной просто боялись связываться. Даже Гитлер, самый драчливый и вредный из всех, и тот не смел поднять на меня руку.

По-хорошему, мне бы тянуться к отцу, как поступил бы на моём месте любой мальчишка, но меня всегда что-то сковывало. Я ведь почти не видел его в детстве: едва закончилась одна война, он оказался на другой. Мы так и не успели с ним сойтись: по возвращении он целиком погрузился в дела. Работа отца особо не напрягала, зато казачьей службе и спортивным мероприятиям он отдавался сполна.

Однажды мы проходили мимо городского стадиона, и он затащил меня на футбол. Семечки и газировка к перерыву закончились, и второй тайм стал для меня сущим мучением. Из уважения к отцу, я терпеливо досидел до конца, изображая из себя увлечённого игрой, но дома не удержался и по секрету рассказал матери: отец так сильно болел, что даже нецензурно ругался, наверно, это случилось с ним после пива. Она, конечно, напустилась на него – он отпираться не стал. Объяснил: футбол – штука азартная, виноват, больше не повторится… Я опасался, что между нами пробежит чёрная кошка, но к счастью ничего подобного не случилось.

С тех пор он не требовал от меня невозможного: не заставлял заниматься спортом, не звал на рыбалку и казачьи смотры. Наверное, мать объяснила ему: мне это чуждо. Таким же чуждым для него было моё увлечение музыкой – классику отец не воспринимал, на концерты в школу искусств не ходил, дипломы и грамоты отмечал традиционно-сухим «так держать». При этом он ни разу не уколол меня обидным словом, не выразил и тени сомнения – а той ли дорогой идёт сын? Я думаю, мать объяснила ему, какую блестящую музыкальную карьеру мне прочат в школе искусств, и он молчаливо благословил меня на путь музыканта…



А между тем ситуация в городе накалялась. Весной уже никто не сомневался: грядёт война. Отец успокаивал нас: если «румыны» полезут, мало им не покажется: за Приднестровьем стоит вся Россия. «Румынами» в городе называли тех, кто выступал против нашей независимости и за признание молдавского языка единственным законным. Мать, как учитель русской словесности, не могла равнодушно мириться с запретами и ограничениями, которыми нам грозили из Кишинёва, и потому со всей страстью включилась в борьбу.

Она писала патриотические статьи для местных газет, читала на митингах Пушкина, вспоминала Суворова и битву за Измаил, клеймила с высоких трибун происки «националистов» и призывала всех до единого встать на защиту отечества. Пару раз мне довелось побывать на её выступлениях, и я помню, как красочно говорила она о любви к «малой родине», которая «в годину испытаний стала для всех нас большой...» На глаза наворачивались слёзы, но я не стеснялся. Люди то и дело прерывали её аплодисментами, а мне хотелось выйти на сцену и объявить: «Это - моя мама!», а затем взять скрипку и сыграть что-нибудь соответствующее моменту...



И всё же война началась. Поначалу я ощущал себя, словно в кино: издалека доносилась стрельба, где-то ухали взрывы, над головами проносились самолёты... Казалось, всё это происходит не с нами, и потому мы совсем не боялись. Да и чего опасаться, если за нами – Россия? Но время шло, а на помощь Бендерам никто не спешил. «Кино» обернулось явью.



Однажды вечером домой заскочил отец, чтобы предупредить: в город вошли «румыны». Он был в военной форме и при оружии: с автоматом, запасными рожками и гранатами. Меня настолько впечатлил вид оружия, что я стыдливо убрал скрипку и смычок за спину, но отец не обратил на меня никакого внимания. Лицо его горело азартом, когда он взахлёб рассказывал, как казаки подожгли головной БТР и заблокировали на окраине города вражескую колонну.

Вскоре пришла мать и между родителями вспыхнула ссора... Она не хотела отпускать отца под пули. В нашей стране за риск деньги не платят – к чему рисковать? Только жизнь стала налаживаться, в доме, наконец, появился мужчина, и опять всё сначала? Мысленно я, конечно, встал на сторону матери. Отец пытался её урезонить, напоминал призывы, которые она бросала с трибун на городских митингах, но куда там! Такой я не видел мать до этого ни разу, а уж таких слов я от неё точно не слышал. Казалось, она совсем забыла о моём присутствии…

«Хитрожопые русские, – наседала она на отца, – отсиживаются в казармах за нашими спинами! А некоторые идиоты готовы жизнь положить за земли России!» Последние слова мать произнесла с особой издёвкой. Меня даже слегка покоробило, но внутренне я всё равно продолжал оставаться на её стороне. Отец оправдывался: «Это и наша земля!», но мать его не слушала – переключилась на власть, которая трусливо укрылась в секретном бункере, оставив народ один на один с захватчиками. «А этого они не хотели? – бесновалась она, скрутив кукиш у отца под носом. – Убьют – мне самой ребёнка на ноги ставить? До этого рисковал, так хоть деньги платили, а сейчас во имя чего?! Молодости не знала, думала, хоть теперь немного пожить, так нет же!»

Разве я мог осуждать её за истерику, за неприличные слова и некрасивые жесты? Ведь речь шла о жизни отца! Неужели ему так сложно понять, что защита города не пострадает, если он останется дома? Подумаешь, не досчитались одного бойца! Но отец упорно не принимал доводы матери…



Конца и края этой ссоры не было видно, и потому я ушёл в свою комнату. Вечернее небо за окнами озаряли всполохи, издалека доносился гул канонады, а на кухне продолжали выяснять отношения родители…

Когда я прикрыл дверь, мать переключилась на свои давние обиды, которые теперь почему-то всплыли с особой остротой. Вникать в суть её претензий мне не хотелось. Права она или нет – дело десятое. Самое паршивое, что эта ссора ничего не могла изменить. Даже я понимал: отец – упрямый и от своего не отступит.



Говоря о русских, мать была абсолютно права – в Бендерах действительно располагалась их военная база, и её возмущало: почему они затаились? Отец доказывал: помощь придёт, но чуть позже – в эти минуты вопрос решается не где-нибудь, а в Кремле! – а пока суд да дело, казаки должны защищать город.

«От русских дождёшься! – возмущалась мать. – Румыны в городе, а они и не чешутся! Пока не поздно, надо бежать без оглядки…» Она умоляла его увезти нас в Тирасполь, а лучше – в Одессу, но куда там! Он и слышать ничего не хотел, твердил что-то о присяге и чести.



Чтобы хоть как-то отвлечься, я взял скрипку и принялся шлифовать концерт Мендельсона, с которым мне предстояло выступать на заключительном вечере в школе искусств. Скандал вскоре утих – теперь родители говорили вполголоса. Я успокоился и целиком погрузился в музыку.

Вскоре меня окликнули. Когда я вышел, мать собирала отцу вещмешок, раздражённо бросая в него сигаретные пачки, бельё, лекарства – всё вперемешку. На столе стояла наполовину пустая бутылка вина – отец прихлёбывал из стакана, равнодушно поглядывая по сторонам. Я обошёл его стороной и уткнулся в подол матери. Она терпеть не могла пьянство, и каждый раз ругала отца, когда он прикладывался к спиртному. Случалось это не часто, в основном по праздникам, но мать считала, что «праздников» у него слишком много. Отец молча принимал все упрёки, но его спокойствие лишь разжигало конфликт. Главный довод матери: «Хочешь, чтобы сын вырос таким же?» Я был твёрдо уверен, что «таким же» не стану, и всегда успокаивал мать: пример для меня – она.

Отец налил стакан до краёв и залпом выпил. Затем достал сигареты и чиркнул спичкой. Происходило что-то немыслимое – раньше он никогда не курил в квартире, и я во все глаза смотрел на него, не осмеливаясь спросить в чём дело.

Мать то и дело шмыгала носом и тёрла глаза. Мне стало жалко её, и я тоже зашмыгал. Она прижала меня к себе и разрыдалась.

«Береги мать, – сказал мне отец. – Теперь ты опора ей на всю жизнь».

Я бросился к нему: «Не уходи, папочка! Давай вместе уедем!» Он покачал головой, а мать съязвила: «Куда он уедет, когда тут такое? Его же мёдом не корми - дай пострелять! Какая к чёрту семья?!»

Отец погладил меня по голове: «Береги её, слышишь?» Глотая слёзы, я кивнул: «Ты тоже себя береги».

«Серёжа, мы с отцом…» - начала мать, но он её перебил: «Не надо, Люба, не сейчас». Поджав губы, она затянула мешок и протянула отцу.

«Ну-ка, сынок, – обратился он ко мне, – давай на дорожку «Прощание славянки»!» Я принёс скрипку. Хотя вышло немного коряво, отец похвалил – ему обычно всё нравилось, даже Мендельсон.

Поднявшись, он чинно перекрестился: «Ну, с Богом!» Мать фыркнула: «Как же меня воротит от этих казачьих ужимок!»

Отец смолчал, но в дверях шепнул мне: «Так надо, Сергей... Будь мужчиной, и помни - ты обещал беречь мать!» Затем он крепко пожал мою руку и, не оглядываясь, заспешил вниз. Я крикнул ему вслед: «Возвращайся с победой, папа...»



В начале лета не проходило и дня без стрельбы и воя сирен. Ополченцы выбивали «румынских» наёмников и полицаев, а затем врачи развозили по больницам раненых. При каждом удобном случае я убегал из дому в надежде встретить отца или хотя бы получить о нём какую-то весточку. Мать, казалось, потеряла к нему всякий интерес, но я не верил в её равнодушие – считал, она просто обиделась. Мне очень хотелось что-нибудь разузнать о нём, а затем рассказать ей, но, увы, ничего интересного я так и не выяснил.

На улицах я приставал с расспросами к казакам: жив ли отец и как его разыскать? Иногда мне сообщали места, где должен находиться его взвод – я бросался туда, но либо не поспевал, либо натыкался на перестрелку и скорее уносил ноги.

Мать строго-настрого запрещала мне выходить из дому, но усидеть в четырёх стенах я не мог. Едва она выходила за порог, и меня словно ветром сдувало.

Как ни странно, городские школы работали. Несмотря на все опасности, выпускники стремились поскорее сдать экзамены и получить аттестат. Мать это ужасно раздражало. Возвращаясь с работы, она давала волю эмоциям, в школе же противиться начальству не осмеливалась. Её фотография по-прежнему висела на городской доске почёта, а статус «лучшего учителя» ко многому обязывал. Дома она каждый день жаловалась: «Убьют меня – кому ты будешь нужен?» Я, как мог, её успокаивал, но получалось только хуже – при мысли о маминой смерти на глаза у меня неизменно наворачивались слёзы, и мы оба начинали рыдать. В голове, сопровождая наши всхлипывания, стучало: «А если убьют меня?!»

В школе, вопреки своим принципам, мать спешила поскорее отделаться от служебных обязанностей, чтобы бежать домой. Так же поступали и другие учителя, но им было проще, они ведь не считались «лучшими».



Пока матери не было, я шнырял по окрестным улицам в поисках отца, при виде соседских ребят стараясь выглядеть беспечным. С любопытством и страхом отмечал я всё новые и новые увечья, нанесённые городу войной: развалины, пожарища, воронки от разрывов. Меня уже никто не дразнил «маменькиным сынком» – даже Гитлер! – все знали, что отец воюет в ополчении, да и мои самостоятельные прогулки о многом говорили.

Знала бы мать – ох и влетело бы мне от неё! – но во время одной из таких вылазок я впервые увидел врага, да так близко, что протяни руку и можно дотронуться…

Неподалёку от школы, ополченцы поймали снайпершу и по законам военного времени на месте приговорили её к расстрелу. Толпе предъявили доказательства: винтовку с оптическим прицелом, синяк на плече от приклада (они разорвали на ней майку!) и найденные при обыске доллары.

Жалости к пленной я не испытывал, наоборот, во мне вдруг проснулось пугающее кровожадное любопытство. Но я себя успокоил: эта девка – наш враг, если они победят, то запретят русский язык, и мы все превратимся в «румынов».

С помощью снайперов враг надеялся вызвать в городе панику, и не проходило дня без гибели мирных жителей. По радио то и дело сообщали, по каким улицам опасно передвигаться и в каких домах не следует подходить к окнам.

До сих пор помню, какими глазами смотрела снайперша на людей, тянула к ним руки и твердила на ломанном русском: «Я требофать суд... Ви не иметь такой прафо...» Откуда она к нам приехала – кто её знает? По возрасту – старшеклассница, в поношенной спортивной одежде, будто только что прибежала с урока физкультуры, белёсые волосы перехвачены лентой, лицо круглое, в конопушках – на убийцу совсем не похожа, хотя, по словам казаков, застрелила троих.

Когда огласили приговор, каждый мог высказать всё, что думает. Люди выкрикивали проклятия и ругательства – никто не произнёс и слова сочувствия пленной. Некоторые плевали в её сторону – даже завуч школы искусств и та отличилась! Я был поражён: всегда такая спокойная, голоса ни на кого не повысит, а тут, как с цепи сорвалась – кричала на весь квартал, бранилась и норовила схватить иностранку за волосы…

Но больше всех усердствовал Гитлер! На радость толпе он устроил настоящий спектакль. Матерясь как последний базарный грузчик, он сначала показал снайперше голую задницу, а затем, не стесняясь людей, на неё помочился! Казаки умирали от смеха, толпа улюлюкала, и никто не пытался остановить Гитлера, даже директор нашей школы, которая лишь укоризненно покачивала головой. И тогда Гитлер запустил в снайпершу камнем, угодив ей в грудь… Зрители встретили меткое попадание овацией, а я ликовал вместе со всеми, радуясь, что теперь-то уж точно никто не обзовёт меня «маменькиным сынком». Мне даже хотелось подойти и плюнуть в снайпершу – да так, чтобы Гитлер заметил! – но я не осмелился. Рядом находилось немало знакомых, и о моих подвигах непременно сообщили бы матери.



Затравленная, с кровоточащей ссадиной на груди, снайперша стояла в кольце людей и, не обращая внимания на смешки, всё также монотонно бубнила о суде.

Чтобы хоть как-то подготовиться к выстрелу, я подошёл к ней и, замирая от собственной смелости, выдохнул: «Сука!» Впервые с моих уст сорвалось бранное слово, но я совсем не ощутил стыда, наоборот, испытал сладостное, ни с чем несравнимое ощущение, от которого приятно заныло внизу живота. Предстоящее зрелище уже не казалось мне страшным. Я с гордостью посматривал на людей, словно только что блестяще исполнил перед ними концерт Мендельсона. Жаль, в тот момент меня не видел отец!



Снайперше стянули руки-ноги жгутом и с силой поставили на колени. Она продолжала твердить: "Ви не иметь такой прафо...", но люди только смеялись.

Я храбрился до тех пор, пока один из казаков не передёрнул затвор. Услышав металлический лязг, толпа стихла, а я отвернулся. Снайперша завопила дурным голосом – так, что у меня по спине поползли мурашки. От её звериного крика хотелось заткнуть уши и бежать без оглядки, но я проявил выдержку – ещё не хватало, чтобы мне вслед улюлюкала ватага приятелей Гитлера.

Казак-ополченец отчего-то медлил. Любопытство взяло своё – краем глаза я увидел автомат, направленный в затылок приговорённой, и вновь отвернулся. Остальные продолжали смотреть, даже женщины. Лица взрослых застыли и превратились в маски, лишь мальчишки продолжали паясничать. По-хорошему, мне следовало к ним присоединиться, но я и так проявил несдержанность, за которую ругал себя почём зря. В том, что о моей выходке обязательно станет известно матери, я нисколько не сомневался, а уж она-то накажет…

Мои терзания оборвал долгожданный выстрел. В наступившей тишине неожиданно прозвучал насмешливый голос Гитлера: «Песец котёнку, даже не мявкнула!» На шутку никто не откликнулся. Толпа вмиг поредела, я поднял глаза и увидел убитую. Она лежала спиной ко мне на боку.

Казак не спешил уходить. Он закинул автомат за спину, степенно перекрестился и лишь потом двинулся прочь.

Старушка-завуч прошла мимо меня, я поздоровался, но она не ответила. Наверное, стыдилась, а зря – я бы ей слова не сказал. Позднее мне объяснили: днём раньше снайпер убил её лучшую ученицу. Она училась в пятом классе школы искусств на отделении вокала, и завуч души в ней не чаяла. Может, та самая белобрысая и застрелила девчонку, а может, кто-то другой – каких только наёмников в городе не было!



С замиранием сердца на ватных ногах я подошёл к убитой... Мне хотелось разглядеть всё как следует, а затем рассказать отцу. Пусть знает, какой я мужчина: все разошлись, а мне хоть бы что.

Эх, лучше бы я отправился домой! Зрелище оказалось ужасным… Пуля прошла навылет, и снайперше разворотило лицо. Тошнотворно воняло кровью, лужа продолжала растекаться, и над трупом мерно зудели мухи...

Держась за живот, я отошёл в сторону. Меня долго рвало, а расположившиеся в тени ополченцы, балагурили: «На неё рыгай, парень! На неё...»

Кто-то протянул мне фляжку с тёплой затхлой водой, я выпил, меня снова вывернуло, после чего полегчало. Пока я приходил в себя, откуда-то издалека доносилось: «Я своего с пяти лет приучал: кабана режем – пацан тазик держит! В школу ещё не ходил, а уже бошки курам откручивал!» Другие хором поддакивали: «Ясно дело! Малых надо воспитывать…»

Мне стало не по себе: вдруг о моём позоре узнает отец? Он же велел быть мужчиной, а я, как девчонка, расклеился при виде вражеской крови. Отец – герой, а сын – размазня? Да он откажется от меня!

Не раздумывая, я выпалил первое, что пришло в голову: «Наверно, у меня отравление – зелёной алычой объелся». Казак, который застрелил наёмницу, ухмыльнулся в усы: «Оба-на! Алыча виновата! А мы-то думали...»

Мне хотелось провалиться сквозь землю. «Да пошла она, эта снайперша! - проговорил я чужим голосом непривычные слова. - Очень хорошо, что её застрелили! Мой папа, между прочим, тоже в ополчении!»

«А ты не шутишь? – усмехнулся командир в косматой папахе. – У тебя в голове после отравления не помутилось?»

Мне бы в ответ промолчать, но я сгоряча брякнул: «Сами вы шутите! Про Климова Николая не слышали?», и тут же прикусил губу: теперь они знали, кому рассказать о моём позоре. В голове у меня окончательно всё смешалось, и к полной своей неожиданности я выдал им: «Знаете, сколько врагов он убил? Человек... сто!»

Про «сто человек» я, конечно, сказанул зря, и потому приготовился выслушать очередную порцию насмешек, но неожиданно казаки посерьёзнели.

«Значит, ты и есть Колькин хлопчик?» - спросил меня командир.

Я настороженно кивнул.

«Добрый воин, - уважительно загалдели бойцы. - Настоящий казак! Орёл…»

«А где он сейчас?» - подступил я к ним ближе.

Командир покачал головой: «Да кто ж тебе скажет? На передовой, как и все…»

Кто-то из бойцов протянул мне банку тушёнки и краюху ржаного хлеба – настоящее богатство по тем временам! – я и с радостью принял продукты. Второй день мы сидели на одной пшёнке, и мать всякий раз во время еды корила себя за отданные отцу консервы и чай. С такими трофеями я мог не опасаться разгона за самовольную отлучку. Поблагодарив щедрого бойца и стараясь не глядеть в сторону снайперши, я стремглав бросился к дому.

Мать встретила меня слезами и упрёками, но при виде продуктов смягчилась. По радио только что сообщили – мост через Днестр захватили вражеские диверсанты, и теперь Бендеры оказались полностью отрезанными от остального Приднестровья. Мать вспомнила о знаменитой блокаде Ленинграда и до того расчувствовалась, что я тоже захлюпал носом.

«Бежать поздно, - причитала она, сжимая меня в объятиях. - Мы все теперь в ловушке. Аукнутся мне эти митинги, и фотография на стенде, и муженёк-защитник…»

«Не плачь, мамочка, - гладил я её по голове, пытаясь успокоить. - Наши победят. Папа – добрый воин, настоящий казак!»

Мать словно током ударило: «Добрый?! Святая простота! Казак он, может, и настоящий, но где ты видел добрых казаков?»

Я тут же вспомнил расстрел снайперши и прикусил губу.

«Ему-то что! - с горечью проговорила мать. - Чуть жареным запахнет - ищи-свищи… А нам куда бежать? Румыны церемониться не станут - война есть война! Меня не станет - кому ты нужен, кровиночка моя родная?»

В памяти снова всплыло, как казаки «не церемонились» со снайпершой, и я зарыдал в тон матери.

«Ненавижу исполкомовских крыс! – сердито произнесла она сквозь слёзы. – Подзуживали: выступи от имени интеллигенции, ты же умеешь красиво говорить! В глаза кололи: зря, что ли, твой портрет повесили? Набирай, Люба, очки – это же прямой путь в депутаты! Впиши своё имя в историю борьбы за нашу независимость…»

Хотя я и не понимал значения мудрёных материных слов, но основное до меня дошло: она боялась, что выступления на митингах добром не кончатся, и виновато в этом – подлое начальство. Как не вспомнить, что и отец не очень-то их жаловал? Быть может, после того, как и она в них разочаровалась, родители помирятся?

«В такое время на трибуну вылезла! - продолжала мать. - Пушкина читала пьяной казачне! Сидела б тихо-смирно, молчала в тряпочку, так нет же - в депутаты захотелось! Где эти негодяи? Давно уже в Тирасполе! Чуть жареным запахнет, они и дальше побегут с твоим папашей… А нам - гореть в этом аду!»

Увы, она не собиралась идти на мировую с отцом… Более того, как только разговор коснулся его, мать перестала плакать и в голосе её появилась та же твёрдость, с какой на митингах она клеймила происки врагов.

«Румыны и меня убьют?» - спросил я с замиранием сердца, живо представив, как меня ставят на колени со связанными руками и ногами.

«Не дам! - мать стиснула меня так крепко, что я едва не задохнулся. - Как только стихнет, сходим в церковь. Я объясню попам: ребёнок – уникальный, будущая мировая знаменитость. Захватим скрипку, грамоты твои, дневник… Обязаны спасти! Пусть в хор тебя пристроят, или ещё куда…»

Я изумился: «В церковь? Мы же не верим в бога!»

Мать раздражённо повела плечами: «Какая разница? Скажем: сын казака, героя двух войн…»

В голове у меня всё смешалось. В школе мать руководила кружком «Юный атеист», регулярно выступала с лекциями против церкви и даже писала на тему религии статьи – на стене до сих пор висят вырезки. Но и это ещё не всё: от слова «казак» её просто воротило, к боевым заслугам отца она всегда относилась прохладно, а его нательный крестик называла «позорным пережитком прошлого». И как же теперь понимать её слова?

Видя моё замешательство, мать объяснила: «Я ведь не заставляю тебя верить в бога. Сейчас главное – спастись. Тебе же не трудно прикинуться верующим? Бывают такие ситуации, когда небольшая ложь оправдана…»

Я нерешительно кивнул, а мать поспешила добавить: «Главное, чтобы лжи не было между нами. Мама – это святое! Слушайся меня и вырастешь человеком!»

Я опять кивнул, теперь более решительно.

«И никогда ничего от меня не утаивай, чтобы не случилось!» - проговорила она.

Она крепко обняла меня и нежно поцеловала.

«А казаки сегодня снайпершу убили, - осторожно произнёс я, виновато глядя ей в глаза, словно соучастник преступления. - Иностранку какую-то. Прикидывалась, что ни при чём, а у самой – доллары в кармане…»

Лицо матери исказил ужас, но я поспешил её успокоить: «Но ты не думай, мамочка, я отвернулся!»

«Тебя из знакомых кто-нибудь видел?» - спросила она с придыханием.

«Завуч школы искусств, - ответил я, как полагается, честно. - Она плюнула в снайпершу и назвала её нехорошим словом! Ещё директор школы была, Анжела Ионовна…»

Я ожидал, что мать примется осуждать завуча, однако услышал: «Надеюсь, ты вёл себя достойно при Анжеле?»

Опустив глаза, я еле слышно прошептал: «Прости, мамочка, я обозвал снайпершу… сукой».

Прежде с моих уст не срывалось ничего более грубого, чем слово «дурак». После каждого такого проступка мать не разговаривала со мной по нескольку дней, и я воспринимал это как самое серьёзное наказание. Мне казалось, теперь она обидится и замолчит как минимум на неделю, но ничего подобного не случилось. Мать сильно разволновалась, но вовсе не от моей невоспитанности.

«Что же делать? – металась она по кухне, заламывая руки. – Ты хоть понимаешь, что натворил?»

Я испуганно покачал головой.

«Святая простота! - выдохнула мать и бессильно опустилась на стул. – Она же молдавский язык преподаёт, и сама – молдаванка! Представляешь, что она наговорит румынам? Они же фашисты! Да и Анжела – та ещё штучка! – ненавидит меня лютой ненавистью – боится, займу её место! Можно подумать, я только и мечтала стать директором затрапезной школы. Да мне такие предложения поступали – ей и не снилось! Если бы не война…»

«Не волнуйся, мамочка, - попытался я её успокоить, - Гитлер сделал намного хуже – он эту снайпершу описял, а потом и камнем в неё попал!»

Мать брезгливо поморщилась: «Дегенерат! Никогда, запомни, Сергей, ни-ког-да не водись с этой дворней!»

Я охотно её заверил, что отныне и близко не подойду к компании Гитлера, после чего она спросила: «А что Анжела? Спокойно на это смотрела?»

Я подтвердил, и тогда мать произнесла с горькой усмешкой: «Придут румыны, уж она им напишет донос…»

«И про меня тоже?» - спросил я испуганно.

«Про всех! - ответила мать. – Ничего, у нас тоже есть кое-что в запасе…»

И она рассказала о том, что приказ директора о проведении школьного митинга «Руки прочь от республики!» хранит в коробочке с документами как зеницу ока. Свидетелей того, с каким жаром Анжела клеймила «кишинёвскую клику» - хоть отбавляй! А ещё есть заметка, которую директор писала для стенгазеты «За независимость!» Но самое главное, конечно же – двойки, которые она щедро ставила на уроках молдавского языка коренным молдаванам, в то время как многие русские – и даже евреи! – имели у неё положительные отметки.

«Будем тонуть, - ядовито добавила мать, - и она с нами пойдёт на дно!»

Я не стал уточнять отчего нам предстоит «тонуть» и на каком «дне» мы окажемся вместе с Анжелой, но сомнений не вызывало: директора следует опасаться не меньше, чем Гитлера. Немного подумав, мать заметила, что, пожалуй, самое время намекнуть директрисе, чем закончится для неё попытка свести с нами счёты. С этой мыслью она направилась к телефону, а я приступил к занятиям музыкой.

В последнее время Мендельсон мне упорно не давался, и этот день тоже не стал исключением. Из головы не выходила сцена расстрела снайперши, и Гитлер, в моём понимании исполнивший в сцене главную роль…



Утром домой ненадолго заскочил отец. Весь взмыленный, чумазый и осунувшийся, он не был расположен к ссорам. Другое дело – мать: её просто распирало от гнева. Пока он выкладывал из вещмешка крупу, консервы, хлеб, она кричала о грозящей нам опасности и проклинала его службу в ополчении, которая грозила всем нам выйти боком, и в первую очередь – мне. Отец казался совершенно безучастным – не спорил и не оправдывался. Наскоро помывшись, он присел к столу. Завтракать не стал - налил холодной заварки, залпом выпил и потянулся к сигарете.

Я думал, мать его отругает за курение в нашем присутствии, но неожиданно она сменила тон. Меня это настолько удивило, что я отложил в сторону скрипку и замер в дверях.

«Коля, - произнесла она умоляюще. - Серёжу надо пристроить в безопасное место. Это – наш родительский долг...»

Отец скользнул по ней отсутствующим взглядом, затем внимательно посмотрел на меня, и я сразу опустил голову, будто чего-то стыдился.

«Ты водишься с попами, - продолжала мать, - вот и замолви кому надо словечко. О себе я молчу, буду сама отвечать за свои ошибки, но ребёнка мы просто обязаны оградить от всего этого кошмара. Тем более, такого ангела!»

Она протянула в мою сторону руки, а я, сгорая от смущения, бросился к ней и зарылся лицом в халате. В отличие от отцовой униформы, шибавшей в нос пороховой гарью и потом, от материного халата пахло чем-то мирным и очень домашним.

Она ещё долго рассуждала о моём музыкальном таланте, повторяя без устали: «ребёнку уготовано великое будущее», «наш родительский долг», «гордость и слава страны» и тому подобное. Отец, казалось, её не слышит. Раздосадованная его отсутствующим видом, она сняла со стены благодарность, выданную мне в школе искусств, и в сердцах швырнула на стол. Хотя в доме не проходило и дня без разговоров о моих грядущих победах на самых престижных конкурсах, я понимал: мать готова вывернуться наизнанку, лишь бы отец не отказал ей в просьбе.

До поры до времени он молча пыхтел сигаретой, старательно снаряжая рожок автомата. Закончив, устало произнёс: «Отведу при первой возможности. На улицу пока не выходите, пару дней будет жарко. Продуктов у вас хватит, лишь бы не отключили воду. К окнам не подходите…»

Едва успел он договорить, в соседнем дворе громыхнуло так, что на кухне повыбивало стёкла. Мать охнула, и я кинулся к ней в объятия. Отец при взрыве даже не вздрогнул. Собрав осколки и подметя пол, он посоветовал нам оклеить оставшиеся окна полосками бумаги, никому не открывать дверь и вечерами не зажигать свет. Затем он подхватил оружие: «Мне пора» и направился к двери. По пути потрепал мою голову: «Выше нос, Серёга! Обещал быть мужчиной – держи слово!»



К вечеру вновь ожило радио, и из новостей мы узнали о вступлении в город регулярных молдавских частей. Диктор призывал жителей сохранять спокойствие, проявлять терпение и бдительность. Нам поведали, что из-за Днестра уже спешит подмога, и на днях в войну вступит Россия. Мать горько усмехнулась: «Лицемеры, ненавижу!»

Некоторое время спустя из репродуктора послышался незнакомый голос. Он обещал скорое восстановление конституционного порядка и предание справедливому суду зачинщиков беспорядков. Последнее мать, естественно, приняла на свой счёт, и у неё вновь началась истерика. Увы, но я не в состоянии был её утешить - у самого поджилки тряслись, словно меня вот-вот поведут на расстрел.

Вдобавок ко всему, в доме отключили воду, свет, газ. Похрипев, радиоточка затихла. Телефон молчал уже третьи сутки, и мы ощущали себя отрезанными от всего мира, брошенными на произвол судьбы…



Ночь мы провели под кроватью. Мать объяснила: так будет безопасней - если обрушится потолок, пружины смягчат удар. Она читала, что так спасались во время Великой Отечественной войны.

Я спросил: «А эта война отечественная?»

Мать ответила: «Не знаю, но уж точно не великая».

В туалет мы ползали на четвереньках - опасались снайперов. Стрельба не утихала до самого рассвета. Стёкла в доме дребезжали от взрывов, ночную тьму пронзали осветительные ракеты, небо расчерчивали трассеры, надсадно выли сирены пожарных и «скорой помощи».

От жуткой какофонии я до утра не сомкнул глаз. Конечно, мать тоже не спала - что-то мерно бормотала себе под нос, но я не прислушивался. Когда же громыхнуло совсем рядом, и с потолка посыпалась штукатурка, она заговорила громче. К моему удивлению, она молила бога спасти нас и, если мы останемся живы, клялась уверовать раз и навсегда. Чтобы не смущать её, я притворился спящим, про себя обещав богу то же самое.



Под утро пальба немного стихла, и мы забылись тяжёлым сном. Нас разбудил настойчивый стук в дверь. Мать забилась в беззвучной истерике, прижимая меня к себе. Она не сомневалась – за ней пришли. Я предположил, что явились мародёры, о которых говорили в городе, но она стояла на своём: «Румынская тайная полиция!» Глядя на перепуганную до полусмерти мать, и я дрожал как осиновый лист, напрочь позабыв о наказах отца. Она решила не подходить к двери в надежде, что незваные гости уберутся восвояси. Так, к счастью, и вышло, хотя неприятных минут пришлось пережить немало – в дверь колотили довольно долго. Мы беспрерывно взывали к богу о помощи, давая взамен всё новые и новые обещания.

Вскоре после того, как стук прекратился, ожило радио. Знакомый голос торжествующе сообщил: студия вновь в руках защитников города!

Я обрадовался – война ещё не проиграна! – но мать меня осадила: «Без русских никакой победы не будет, а они нас предали…»

Словно в насмешку в эфир пустили русские патриотические песни, и под звуки «Вставай, страна огромная!» в городе возобновилась пальба.

Однако с радио стало спокойней, с ним мы уже не чувствовали себя такими одинокими и несчастными. Когда же микрофон предоставили священнику, настроение и вовсе поднялось - мать записала его имя, теперь мы знали, к кому следует обратиться. Пока звучала молитва, мать приготовила поесть: бутерброды с холодной тушёнкой и воду с вареньем. Ели молча, с нетерпением ожидая выпуска новостей. Мать нервничала: «Да сколько ж можно! Он что, будет читать всю Библию?»

«Видишь, мамочка, даже попы за нас!» - попробовал я её приободрить, но она, видимо, уже сама взяла себя в руки, потому что в ответ я услышал: «Лучше бы за нас были русские!»

Когда, наконец, начались новости, мы узнали, что с утра идут ожесточённые бои у здания исполкома и рядом с мостом через Днестр, где ополченцы пытаются прорвать блокаду.

В последующие дни радиостанция несколько раз переходила из рук в руки. Сражение то нарастало, то затихало – мы потеряли счёт времени, а чувство опасности постепенно притупилось. Мимо окон мы ходили, едва пригибаясь, спали в кроватях, шумы за дверью нас больше не пугали, а перестрелки воспринимались на манер городских шумов в давно забытой мирной жизни.

Главную опасность для жителей представляли ракетные и миномётные обстрелы. Увы, наш дом находился в той части города, которой больше всех и досталось. Цель была выбрана не случайно – здесь высились, в основном, многоэтажки, и любое попадание вызывало немалую панику.

По характерному свисту я с точностью до квартала научился определять, на каком удалении от нашего дома прогремит взрыв. Каждый промах мы встречали с нескрываемым облегчением, поздравляли друг друга, будто случилось что-то великое. Когда в новостях говорили о погибших и раненых, мы делали вид, что нас это не касается.

Так продолжалось до тех пор, пока в очередном выпуске не сообщили о страшной трагедии в нашей школе: «румынская» ракета угодила в окно актового зала. По какому-то злому року это случилось в день вручения аттестатов. Взрыв прогремел во время торжественной процедуры, которую поспешили провести, когда очередной обстрел, казалось, затих. Диктор долго зачитывал фамилии погибших учителей и школьников. Бледная, как полотно, мать сидела на стуле, бессильно опустив руки-плети. Казалось, она вот-вот потеряет сознание…

Я старался хоть как-то её приободрить, напоминая о нашем везении: «Не расстраивайся, мамочка, зато ты живая! Правильно папа сказал: не надо никуда ходить!»

Затем она приняла успокоительное и легла на кровать. Несмотря на жару, её трясло как в лихорадке. Я устроился рядом. Глядя в потолок, она сжимала мою руку, безучастно слушая рассказы о том, как замечательно мы заживём, когда я выучусь и стану великим скрипачом. На первом же сольном концерте мать сядет в почётной ложе, а я торжественно представлю её публике. Встав с места, она поклонится залу, выражая признательность за овации в честь её гениального сына…

Особой выдумки от меня не требовалось – подобные истории мать регулярно рассказывала сама, вдохновляя меня на репетиции.



На третий день, когда стрельба переместилась куда-то на окраины, по радио передали долгожданное известие: ополченцы разблокировали мост и выбили из города «румын»! Услышав новость, я носился по квартире, как ошалевший, не уставая повторять: «Молодец папа! Вот что значит – добрый воин!»

Мать восприняла сообщение сдержанно, и к моему ликованию не присоединилась - должно быть, всё ещё находилась под гнётом трагического известия.

«Схожу-ка я в школу…» - озабоченно произнесла она и приступила к сборам.

Я не посмел её отговаривать, хотя всем своим видом показывал: мне эта затея не нравится. Словно оправдываясь, она добавила: «Не волнуйся, теперь уже не так опасно…» По сути, она была права: опасность представляли лишь ракеты, но от них, случись такая судьба, не спастись ни на улице, ни за стенами дома.

Мать надела чёрное платье, купленное два года назад на похороны бабушки, и повязала голову таким же платком.

Проглотив пригоршню таблеток, она уже готовилась выйти, но вдруг заверещал оживший после долгого молчания телефон. Я ждал, что к трубке подойдёт мать, но она, словно окаменев от пронзительных трелей, истуканом стояла посреди прихожей. Пришлось ответить мне.

Звонила директор Анжела Ионовна. Она обрушила на меня водопад слов, её голос дрожал от волнения, я же отвечал сухо и односложно: «Здрасьте… Да, слышали… Сейчас позову…»

Мать пыталась знаками подсказать мне, что её нет дома, но я поздно заметил.

«Да, не могла, - с трудом выдохнула она. - Коля предупредил: меня ищет полиция. Доброжелатели донесли. Что значит, чушь?!»

Голос матери окреп: «А мои выступления, газетные публикации, портреты на видном месте? Нас с Серёжей могли расстрелять! Представьте себе, расстрелять! Да, не было дома, потому вам никто не открыл. Как это, где? Мир не без добрых людей – укрыли!»

Она в сердцах бросила трубку и разразилась нервной тирадой: «Ещё и вынуждена оправдываться перед какой-то молдавской тварью! Героиню из себя строит со своей контузией! И ведь дадут ей медаль, как пить дать! Раненых выносила, убитых! Можно подумать, кому-то стало бы легче, если б меня разорвало в клочья! Две жизни спасла – за такое памятник надо ставить! Да я и думать ни о чём не могла в эти дни! При каждой бомбёжке телом своим защищала ребёнка – пусть лучше меня пришибёт! До чего дошла – бога молила!»

Разумеется, я был полностью с ней согласен: «Не волнуйся, мамочка! Как папа сказал, так мы и сделали, на войне он у нас самый главный…»

Мои слова успокоили мать. Поостыв, она быстро сообразила, как можно защититься от происков Анжелы Ионовны: «Коля вернётся, он всё подтвердит. А с этой крысой молдавской надо ещё разобраться, не она ли навела ракету? Уж больно подозрительно: не отменила занятия, не перенесла на осень экзамены, а потом эти аттестаты, будь они прокляты! Пусть объяснит компетентным органам…»

Я конечно же поддержал мать: «Правильно! Пусть расскажет, почему не плюнула в снайпершу!»

«Серёжа, - обратилась ко мне мать. – Не хочу приучать тебя ко лжи, но бывают ситуации, когда без этого просто не обойтись. Ты уже взрослый мальчик и должен всё понимать…»

Она объяснила, что кто бы впредь ни спросил, я, не моргнув глазом, должен подтвердить её слова о румынской тайной полиции и русском гарнизоне, где нас упрятал отец. Да, именно там! О беженцах, прорвавшихся на территорию воинской части, сообщало радио, и потому нам непременно поверят.

Я не задумываясь дал матери обещание говорить именно так, и мы принялись фантазировать о нашем житье-бытье в гарнизоне.

Удачная выдумка нас здорово воодушевила – вряд ли кто-то сумеет докопаться до правды в этом вопросе, учитывая хаос, творившийся в городе с середины июля. Насчёт отца мать ни секунды не сомневалась: он непременно всё подтвердит, а не поверить словам героя войны никто не посмеет. У меня был и собственный довод в пользу такого решения – я считал, что общая тайна просто обязана примирить родителей.

В конце разговора, мать ещё раз повторила слова, которые твердила как заклинание в минуты опасности: для неё нет ничего важнее сына и, если потребуется, она не задумываясь пожертвует собой во имя моего спасения. На упрёки директора ей наплевать. Когда я стану великим музыкантом, кто вспомнит о злополучных аттестатах вперемежку с кровью? И не она ли была против спешки? Жаль, что не настояла на своём – теперь могла бы на этом сыграть. Подумать только, в чём её упрекают – она не сложила голову вместе со своими выпускниками! Да она в первую очередь - мать, и только потом – классный руководитель! И вообще, какое они имеют право противопоставлять её общественные заслуги и родительский долг? Лучший учитель не обязан бросаться грудью на амбразуру. Её призвание – учить. Нет, она бы, конечно, бросилась, если бы за спиной стоял собственный сын… По сути, так и случилось… Придёт время, ей будут кланяться в ноги за то, что денно и нощно охраняла будущую знаменитость!

Мать говорила об этом так убеждённо и страстно, что я разрыдался от избытка чувств и хомутом повис на её шее.



«Всё, сынок! - отстранила она меня спустя пару минут. - Бери скрипку и приступай к занятиям».

«Может, завтра?» - попробовал я выторговать себе ещё денёк каникул.

«Нет, - сухо проронила мать. - Никаких завтра…»

С тоской поглядывая в ноты, я понуро открыл футляр и принялся натирать смычок канифолью. Какой может быть концерт, когда за окном гремят взрывы? Мать же считала для меня делом чести одолеть ненавистного Мендельсона. «Войны рано или поздно заканчиваются, - повторяла она, - а жизнь продолжается».

Мендельсон мне давался с трудом… Я бы с удовольствием повозился с Вивальди, на худой конец – с Брамсом, мне же подсунули несусветную дрянь с рваным темпом, где вдобавок приходилось то и дело менять технику исполнения.

Конечно, я пожаловался матери: почему другие выбирали сами, а меня лишили такого права? Мать сходила в школу, пошепталась кое с кем, и всё выяснила. Оказалось, на заключительных концертах иногда присутствовали педагоги из музучилищ. Отличившихся учеников, случалось, забирали в интернаты для особо одарённых. Школьное начальство не желало расставаться со своими лучшими воспитанниками, потому им и давали невыполнимые задания. Меня, конечно, это возмутило, но мать думала по-другому: дают такое – значит ценят. Для нас же дело чести – быть приглашёнными в Одессу или Киев, на худой конец – в Кишинёв. Перспектива оказаться в какой-нибудь известной консерватории выглядела заманчиво, но неприязни к Мендельсону не убавляла.



«Серёжа, сколько можно натирать смычок?» - окликнула мать с кухни. Она уже сняла свой траурный наряд и занималась уборкой, впервые за последнюю неделю. Не успел я ответить, как вновь зазвонил телефон. Мать решительно направилась к аппарату. «Пусть только попробуют – я им всё выскажу!» - бурчала она, на ходу вытирая руки о подол халата.

«Слушаю!» - резко произнесла она в трубку.

Повисла долгая пауза, в продолжение которой мать молча слушала. В гробовой тишине мерно жужжали мухи, прописавшиеся в нашей квартире после того, как на кухне выбило стекло. Я начал водить смычком по струнам, но на втором такте мать раздражённо крикнула: «Да замолчи, ты!» Озадаченный, я положил инструмент и на цыпочках подошёл к ней. Она жестом показала, чтобы я не липнул.

«Когда это случилось? - сыпались вопросы невидимому собеседнику. - Почему не сообщили сразу? Награда полагается? А что к награде? Неужели не понятно? Материальная помощь предусмотрена? Это ещё почему? Да у вас совесть есть? Мне что, самой этим заниматься прикажете?!»

Выслушав ответы, она разразилась гневной речью, невольно напомнившей её выступления на митингах, только теперь из уст матери звучали совсем другие слова: «Эта война на вашей совести – вы её разожгли! Столько людей из-за вас погибло! Имею право! Да я своими руками трупы выносила! Каким-то чудом спаслась – вы что, не слышали, как ракетой разворотило школу? Столько деток погибло... Да, я там работаю! Да, была! До сих пор в ушах звенит! И мальчики, как говорил поэт, кровавые в глазах…»

Звонили явно не из школы. По тону матери я понял – ложь оправдана, и потому одобрительно кивнул, давая понять, что целиком её поддерживаю. Она поймала мой взгляд, и с жаром продолжила: «У меня, к вашему сведению, ребёнок на руках остался! Его на ноги надо ставить - кто за это заплатит? И, между прочим, не оболтус, как некоторые. Без пяти минут студент консерватории в свои десять лет! Рисковал под пулями и бомбами – каждый день репетировал… Ему, что ли, война была нужна? Да чтоб вы знали: в ребёнка снайпер целил – чудом не попал! Стекло на кухне вылетело! Наверное, смычок за дуло автомата приняли…»

Её слова вызвали у меня улыбку: ловко она всё перевернула, сочинив историю про снайпера!

Скользнув по мне взглядом, мать продолжила: «Наверняка, кто-то из ваших целил! Любите палить по безоружным и невинным! И после этого смеете говорить, чтобы я взяла на себя расходы? Да мне плевать, что война продолжается!»

Я не стал дослушивать и удалился в детскую, прикрыв за собой дверь.

Вскоре появилась мать – она вновь обрядилась в чёрное. На фоне траурного наряда лицо её, казалось, выцвело.

«Горе, сынок, - произнесла она упавшим голосом. - Убили твоего отца…»

В этот момент во мне вдруг что-то надломилось: я почувствовал такую опустошённость, словно в один миг остался круглым сиротой. Живая и здоровая, мать стояла рядом, а я бился в истерике. Она пыталась меня успокоить, но её прикосновения и нежные слова вызывали лишь очередные водопады слёз.

Мать не стала мне докучать – присела на стул и тоже заплакала. Пока я выл, терзая подушку, она жаловалась: «Десять лет каждый день похоронку ждала... Сначала Афганистан, потом Югославия... Всё на мне - хозяйство, пелёнки, заработки, детский сад, школа одна, школа другая... Крутилась, как белка в колесе! Лучший учитель, кандидат в депутаты, доска почёта, статьи в газетах, какого сына ему вырастила! Вернулся с первой войны, думала, конец бессонным ночам, жизнь наладится. Решил на машину заработать – получай новую войну, Люба! Ему и та боком-то вышла, а эта! Я разве таким его знала? Молодой лейтенант, красавчик, душа нараспашку, на баяне играет, танцует на зависть! Жить бы и жить, если бы не эта проклятая служба. Только и удалось потанцевать на свадьбе… А что с тех пор? Ни-че-го! После Афганистана – мозги набекрень, с Балкан вернулся совсем чужой человек… Зачем ездил? За деньгами? Где они, эти деньги? Утекли, как вода, сквозь пальцы… Где моя молодость?!»

Мать говорила так проникновенно и с таким страданием в голосе, что меня пробрал стыд за мою истерику. Я подошёл к ней и обнял.

«Они предупредили, - сообщила мать, не переставая всхлипывать, - на их помощь мы пока не можем рассчитывать – почести отдадут после войны. Какие почести?! У нас денег – шаром покати. На что хоронить? А он – о почестях… Сволочи! Опять всё на меня валится. Какие похороны, когда стреляют? Они даже не знают, в какой морг отвезли! Говорят, надо спешить, всё забито, убитые – штабелями на улице в такую жару... Если никто быстро не хватится, закапывают, где придётся. Пойди потом, отыщи! Мне что, все братские могилы перекапывать? Я – не железная...»

«Надо идти, мамочка», - напомнил я, размазывая слёзы по лицу.

Она встала, опираясь на моё плечо: «Ты останешься».

Опустив глаза, я с готовностью согласился. Страх вызывала не столько война – она шла на убыль – сколько зрелище лежащих «штабелями» трупов. Мало мне того, что по ночам снилась снайперша!

Мать выгребла из шкатулки деньги, прихватила кое-какие бумаги, узлом связала отцовские вещи. У двери она замешкалась: «Знаешь, Серёжа, давай-ка пойдём вместе».

От ужаса я попятился. Мать умоляюще протянула ко мне руки: «Ты ничего такого не увидишь - я не позволю! Хоть какое-то будет подспорье, вдруг я сознание там потеряю или ещё что?»

«Н-н-нет!» - отступал я всё дальше и дальше, пока не уткнулся спиной в стену.

Мать горестно вздохнула и без сил опустилась на табурет у входа: «Да что ж я такая несчастная? Всем должна, а помощи ждать не от кого… Умру - пусть зароют меня вместе с Колей!»

Она поднялась, а я бросился к ней: «Не умирай, мамочка! Я что, останусь один?»

Сжимая меня в объятиях, мать взмолилась: «Пойдём, сынок! Душа не на месте… Без тебя не смогу…» Мне пришлось согласиться и спустя несколько минут я впервые за последние дни оказался вне дома.



Город произвёл на меня тягостное впечатление: по дороге то и дело встречались разрушенные и сгоревшие дома, зияли воронки от взрывов, зловеще чернели остовы сожжённых машин. Стреляных гильз вообще было не сосчитать. Если раньше я собирал их, как грибы, изредка наклоняясь, чтобы поднять, то теперь мы шагу не могли ступить, чтобы под ногами не оказался металл.

Мать шла, ни жива, ни мертва, да и я не выглядел молодцом. Крепко стиснув её руку, я жался к ней, испуганно озираясь по сторонам. Мы шли, стараясь держаться поближе к стенам домов, перекрёстки преодолевали бегом.

Изредка нам попадались бредущие, словно тени, прохожие. Мы старались не глядеть им в глаза, они, в свою очередь, тоже опускали головы. Не поздоровались даже с соседкой, которая, задыхаясь от жары, тащила за собой тележку с фруктами –должно быть, насобирала падалицы…

Убитых мы не заметили, наверное, их вовремя забирали, но облепленные мухами пятна крови встречались довольно часто. Мать старательно обходила их стороной и заставляла меня отворачиваться.

Когда мы вышли на площадь, я ужаснулся – от здания исполкома остались лишь стены. Мать всхлипнула: «Вот здесь его и убили…» Я вспомнил сводки новостей, и мне стало не по себе: оказывается, всё это время отец защищал главное здание города, а мы ничего и не знали. Почему-то гораздо больше меня волновали бои за мост – единственную дорогу, связывающую Бендеры с Республикой. Оказалось, главные для нас события разворачивались здесь, на площади, где когда-то выступала мать, где находилась Галерея Славы. Наверно, отец и вызвался оборонять это место из-за портрета мамы…

Она тащила меня за руку, а я озирался, не понимая, куда же пропала Галерея? Наконец, до меня дошло: её раздавило гусеницами танка с вражеским гербом на броне, который теперь одиноко догорал чуть поодаль, уткнувшись орудием в землю.

За площадью нам встретились пьяные ополченцы. Вразнобой они горланили что-то о победе, прихлёбывая из общей бутыли и паля в небо из автоматов. Мать потащила меня на другую сторону улицы, но нам преградили путь. Они потребовали документы, хотя на «румынских» диверсантов, а тем более на снайперов, мы были не похожи. Мать достала бумаги, но паспорта среди них не оказалось – второпях она забыла его дома. Я посмотрел на неё так, что это не осталось незамеченным ополченцами. Кто-то из них предложил отправить нас в штаб, выразительно поглядывая на узелок с вещами. Другой, то ли в шутку, то ли всерьёз, передёрнул затвор: «Да шо с ними цацкаться? Мародёры херовы…»

Конечно, я сразу припомнил расстрел «снайперши» и онемел от страха - все последние дни радио призывало карать мародёров по законам военного времени. Мне хотелось вцепиться матери в горло - зачем она потащила меня за собой? - но я лишь испуганно таращил глаза и облизывал губы, сухие, как асфальт у нас под ногами.

К счастью, мать сохранила выдержку. Скороговоркой она затараторила что-то патриотическое, размахивая бумагами из шкатулки, затем развязала узелок и высыпала вещи на тротуар. Пока ополченцы приходили в себя, она вошла в раж - такой я не видел её даже на митингах.

«Какие к чёрту мародёры? - звенел её голос от гнева. - Стала бы я рисковать ребёнком из-за поношенного тряпья! Это же надо додуматься - вдову героя обвинить в мародёрстве! У вас совесть есть, или пропили?» После такого выпада мне стало ещё страшнее. Ополченцы смотрели на неё, как на помешанную, и я нисколько не сомневался: сейчас нас поставят на колени и… поминай, как звали!

«Читайте! - мать сунула бумаги в лицо самому главному. - Написано русским языком: наградить капитана Климова Орденом Красной Звезды! С советских времён, между прочим, храню! А здесь по-югославски написано, и тоже награда! Настоящий боевой офицер! На таких земля наша держится! Человек чести! Дом, семья, Родина – для него святое!»

Ополченцы смотрели на неё выпученными глазами, в которых невозможно было прочесть: верят они или не верят? Понимают, о чём речь, или просто оторопели спьяну?

Мать прочертила указательным пальцем круг, в который попали и ополченцы: «Мы все его недостойны! Слышите? Все!»

Она разрыдалась, с укором глядя на них: «Вчера Коленька пал смертью храбрых – защищал исполком… До последнего вздоха, до последней капельки крови… С первых дней добровольцем ушёл… Доску почёта защищал, там и моя фотография! Серёжа очень гордился, а сын для него – святое…»

Мать опустилась на колени, и я тенью последовал вслед за ней, не сводя глаз с автоматов. В мозгу стучало: бежать! – но ноги будто налились свинцом, а взгляд приклеился к командиру.

С напряжённым вниманием он вчитывался в бумаги, беззвучно шевеля обветренными губами. Подчинённые терпеливо ждали, оставив в покое бутыль.

В голосе матери послышалось что-то новое. Я мельком на неё глянул - ползая на коленях, она собирала разбросанную в пыли одежду.

«На кого ж ты покинул нас! - стенала она над каждой вещью, прижимая к лицу и орошая слезами. - Как жить теперь? И зачем нам такая жизнь?»

Перед ней поставили бутыль. Мать шарахнулась от неё, словно столкнулась нос к носу с гадюкой. Чумазая, с растрёпанными волосами и безумным взглядом, она внушала мне страх.

«Выпей, полегчает», - бросил ей командир, передавая бумаги бойцам. Неожиданно мать вцепилась ему в галифе: «Убей нас, прошу! Обоих убей!» Командир испуганно отпрянул: «Сдурела, что ли?» Мать послушно опустила руки и по-собачьи отползла ко мне. Я зашипел на неё: «Я не хочу умирать!» Она обхватила меня грязными руками и тоненько заскулила.

Бумаги прошли по рукам и вернулись назад к командиру. Он протянул их матери.

«Добрый был казак», - услышал я знакомую похвалу, которая, несмотря на весь мой испуг, резанула по сердцу безжалостным словом «был». Нестройным хором эти слова повторили и другие ополченцы. И только тот, что заподозрил в нас мародёров, по-прежнему сомневался: а что, если документы украдены или поддельные? И вообще, баба какая-то странная… К счастью, командир на него прицыкнул, причём сделал это на редкость грубо.

Матери вновь предложили выпивку. К моему удивлению, она не отказалась. Впервые в жизни я увидел её пьющей. Сделав пару глотков, она сильно закашлялась - вид у неё стал совсем жалкий.

Отдышавшись, она спросила, где искать тело? Командир ответил, что погибших защитников исполкома недавно увезли на кладбище, чтобы сегодня же похоронить в братской могиле. Мать закатила глаза: «В какой ещё братской могиле? Дикость какая-то!», но ополченцы были другого мнения, ведь всех прочих убитых из-за угрозы эпидемии хоронили, где придётся - в парках, на берегу Днестра и даже во дворах.

«Идём на кладбище!» - заявила она, стягивая бечёвкой одежду.

Меня охватил ужас, когда я представил, что нам придётся плестись в такую даль, рискуя на каждом шагу. А там – штабеля покойников и братская могила непомерной глубины – воображение рисовало картины одна страшнее другой…

«Пошли домой!» - потянул я мать за руку, не стесняясь плаксивого тона.

«Нет! - отрезала она, до боли сжав мне ладонь. - Это наш долг! Всё должно быть по-людски, по-христиански… Небось, и отпевания не будет?!»

Она с вызовом посмотрела на ополченцев – многие при этом опустили головы. Мать презрительно повела плечами: «Всё понятно! Зайдём в Собор, оттуда – на кладбище!»

После такого я уже почти не сомневался – она тронулась рассудком.

«Хочу домой!» - заныл я с новой силой.

«Тоже мне, казак! - усмехнулся командир. - Бери пример с мамаши!»

Мне было совсем не стыдно за проявленное малодушие - любой позор казался сущей мелочью в сравнение с тем, какие опасности подстерегали нас за каждым углом, тем более - в сравнении с кладбищенскими мерзостями.

«Мне надо Мендельсона учить!» - захныкал я, использовав последний довод.

Кто-то из казаков тут же заметил: «Шнипельсона, пацан, надо не учить, а мочить!» Остальные дружно загоготали. Самый недоверчивый тут же нахмурился: «Говорю: надо в штаб их свести - брешут сволочи, ей богу, брешут!»



Не обращая внимания на то, что я отчаянно упирался, мать потащила меня в сторону кладбища. Озираясь на ополченцев, я спотыкался и падал, поднимался и снова бежал, как щенок на поводке у чересчур ретивого хозяина. Ополченцы смотрели нам вслед и, вероятно, говорили в мой адрес что-то нелестное, но я думал лишь о том, что ждёт нас впереди и злился на мать, которая продолжала больно сжимать мою руку.

Поспешая, она шёпотом приговаривала: «Ну, идём же, сынок! Скорее, родной!» Я хныкал, как маленький, и злился, не понимая, что же на неё нашло.

Когда мы свернули за угол, она, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, наконец, отпустила мою руку и устало прислонилась к столбу. Я смотрел на неё широко раскрытыми глазами, а она на каждом выдохе роняла: «Прости, сынок… За грубые слова… За то, что руку сдавила… За то, что повела с собой… Каким-то чудом пронесло… Угораздило на них нарваться… Сама же слышала по радио! Смерть мародёрам… Проклятые убийцы! Знаю эту породу… Твой отец рассказывал… Когда-нибудь и ты узнаешь…»

«Не хочу на кладбище!» - набычился я, увидев, что мать вернулась в прежнее состояние.

«И у меня нет никакого желания, - ответила она. - Но кто бы нам поверил, если бы мы сразу пошли домой?»

Мать улыбнулась уголками рта и ласково погладила мою измятую ладонь. Страх отступил и в голове моей немного просветлело. Припомнилось, как в новостях по радио рассказывали о казачьих эскадронах «Смерть мародёрам!» - мать и тогда произнесла: «Проклятые убийцы!» Мне было не понять, за что она на них взъелась, но уточнять я не стал. Теперь же без объяснений всё стало ясно. Как всегда, она оказалась права.

«Во рту всё пересохло, - вернул меня в реальность голос матери. - Отравы этой выпила - чуть не задохнулась…»

Я крепко стиснул её. Она ненавидела спиртное – не пила даже на новый год! – ругала отца, когда он приходил выпившим, а затем требовала от меня клятвенных уверений, что я никогда в жизни не притронусь к «этой отраве». И вот ей пришлось ради нашего спасения пойти на такую страшную жертву. Конечно, моё сердце переполняла жалость…



Мы возвращались дворами. По пути нам встретилась изрешеченная пулями машина «скорой помощи». В залитом кровью салоне лежала мёртвая женщина в белом халате. Мать закрыла мои глаза ладонью, но я успел разглядеть – убитая была молодой и, наверно, красивой. Об этом я мог только догадываться – после смерти её лицо было обезображено страшной гримасой и облеплено мухами. Рядом с машиной валялся выпотрошенный медицинский сундучок. Без объяснений я понял: здесь побывали мародёры.

В одном из дворов мы встретились с ними вживую. На развалинах дома они выискивали уцелевшее добро и сносили в забитую под завязку грузовую тележку. Лица обоих были скрыты под масками, как у грабителей банка, но мать всё равно запретила на них смотреть. После всего случившегося она боялась даже собственной тени!

Жильцы уцелевших домов пытались пристыдить мародёров, но те, не поднимая голов, упорно делали своё дело. Не остановили их даже угрозы вызвать казачий патруль.

«Когда надо, до этого патруля не докричишься…» - тихонько проговорила мать.

Неожиданно перед нами вырос бородатый мужчина с двустволкой, и мать испуганно швырнула узел с вещами, словно он жёг ей руки.

«Мы не мародёры! – скороговоркой затараторила она. – Мужа убили, думала переодеть в эти вещи, но не успела – похоронили без нас! Не понимаю, к чему эта спешка? А одежда и не нужна нам теперь – забирайте, вам будет как раз!»

Бородатый смерил нас тяжёлым недобрым взглядом и направился в сторону мародёров, выкрикивая что-то угрожающее. Зря мать решила, что он грабитель! Так и не подобрав свой узелок, мы припустили со всех ног.

«Зря вещи оставили, - бросил я матери. – Могли обменять на хлеб».

«От греха подальше», – ответила мать, и я спорить не стал, тем более, что у нас за спиной один за одним прозвучали два выстрела.

Мы спешили уйти, чтобы вторично не оказаться в лапах у эскадрона.



«Мам, а кто такой Шнипельсон?» - спросил я, когда до дома оставалось совсем близко.

Она несильно сжала мою ладонь: «Не повторяй всякие глупости!»

Оглянувшись на мародёров, я перешёл на шёпот: «Если придут казаки, их расстреляют?»

«Нас это не касается!» - сухо отрезала мать, и сжала мою руку сильнее. Я хотел спросить ещё кое-что об эскадроне, но в этот момент над нашими головами просвистела ракета и неподалёку рвануло. Мать заслонила меня собой, а я пренебрежительно хмыкнул: «Мазилы румынские!» Мать смолчала - ей было явно не до шуток. Испуг у меня всегда проходил быстрее, чем у неё – она почему-то упорно не хотела понять, что если свист удаляется, то опасность уже миновала. Я этим пользовался сполна и после каждого взрыва старался её взбодрить, исполняя тем самым отцовский наказ «быть мужчиной».

Обычно по городу выпускали две-три ракеты, после чего налёт заканчивался. По радио учили, как надо вести себя во время обстрела, если он застаёт на улице. Поэтому, едва мы пришли в себя, сразу покинули опасную сторону улицы и перешли на противоположную.

Вскоре просвистела вторая ракета. От взрыва стена дома содрогнулась так, что нас осыпало штукатуркой.

«Хорошо, не стёклами», - заметила мать, с опаской поглядывая наверх. Выше находилось окно, которое чудом уцелело, и на всякий случай мы отошли в сторону.

«В соседнем дворе», - кивнул я на столб чёрного дыма, за которым едва проглядывал Преображенский Собор. Глядя на купола, мать по обыкновению перекрестилась. Я к этому привык: в минуты опасности она не стеснялась не то, что креститься, но даже читала молитвы, которые регулярно передавали по радио. Потом она, конечно, оправдывалась, но я великодушно её прощал, памятуя наказы отца.

Свист третьей ракеты нам показался особенно резким. Мать распростёрла надо мной руки, хотя и на этот раз в её порыве не было смысла - опасность уже миновала.

От нового взрыва у меня ещё сильнее заложило в ушах, но я всё равно расслышал мольбы матери: «Господи, да когда же это всё кончится? За что нам такое наказание?»

Вдалеке послышался выстрел, затем ещё один и ещё.

«Это румыны?» - спросил я, стряхивая с головы штукатурку.

Мать побледнела.

«Они нас не тронут?» - потянул я её за рукав.

Она хотела ответить, но в этот момент из-за угла показались мародёры в масках. Тот, что повыше, в спортивных брюках и безрукавной майке, тянул груз. Второй – едва ли не мой ровесник – в шортах и рубахе навыпуск, поспешал за тележкой, придерживая награбленное добро. Они неслись по тротуару так, словно спасались от погони, причём, бежали как раз в ту сторону, где улицы прочёсывал патруль.

Глядя на них, я не испытывал ни капли неприязни, хотя радио без устали твердило о том, что с любителями поживиться на чужой беде следует обходиться, не просто строго, а безжалостно. Но странное дело – я больше не считал мародёров врагами! За все те унижения, которые вынесла мать, доказывая ополченцам нашу невиновность, я питал ненависть скорее к ним, а мародёрам втайне симпатизировал!

Мои чувства не изменились даже после того, как в ворохе награбленного мелькнул наш свёрток. Пусть лучше мародёры заберут его себе, чем нам пришлось бы заниматься переодеванием отца у братской могилы.



«Туда нельзя - там эскадрон!» - подсказал я мародёрам и тут же осёкся, ощутив на плече тяжёлую руку матери. Беглецы на секунду замешкались, затем, переглянувшись, устремились в обратную сторону.

«С ума сошёл?! - пальцы матери тисками сдавили моё плечо. - А если кто-то услышал?»

«Они нам плохого не сделали», - неуверенно возразил я, пронзённый внезапно нахлынувшим страхом.

Конечно, мать была права. Обычным людям следовало сообщать о мародёрах ополченцам. Считалось, что грабежами занимаются «румыны», и укрывательство врага расценивалось как пособничество оккупантам.

«Бежим!» - скомандовала мать и потащила меня к дому.

Мы свернули в проулок. Петляя по пустынным дворам, мать умоляла Бога отвести от нас беду, я же о мародёрах больше не думал - над нашим кварталом поднимался столб чёрного дыма, и в голове теснились мысли, одна мрачнее другой. Не добавлял настроения и нарастающий вой пожарной сирены…



Когда мы оказались у себя во дворе, картина открылась жуткая: на месте нашего подъезда дымились руины. Уцелела лишь небольшая часть дома, остальное превратилось в груду бетона. Пожарные уже справились с огнём, но радоваться было нечему – всё наше добро погибло под руинами, а самое страшное – мы лишились крова. Правда, в тот момент я не мог до конца осознать последствия случившегося – как завороженный смотрел в зияющий проём, тщетно пытаясь высмотреть в клубах дыма очертания наших окон. Вокруг гудел людской муравейник, сновали пожарные с брандспойтами, врачи с носилками, ополченцы с автоматами наперевес – словно в защите руин и дымящихся головешек была какая-то надобность.

Мать закричала дурным голосом, и у неё подкосились ноги. Жильцы соседнего дома усадили её на скамейку, дали воды, сунули вату с нашатырём и таблетки. Мне тоже хотелось пить, но я держался на ногах и потому никто не обращал на меня внимания.

Невесть откуда появился поп. Весь в саже и взмыленный, он принялся успокаивать мать, мол, не стоит так убиваться – ведь нам несказанно повезло, что оказались снаружи. Он указал на тела погибших, укрытые снятым с верёвок бельём. Пока их было только трое, но и работа по разбору завалов только началась.

У развалин я заметил Гитлера. Всегда прилизанная и аккуратно зачёсанная чёлка теперь сбилась, пробор сломался, и в его внешности уже ничто не напоминало прежнего отчаянного парня, грозу окрестных дворов и непререкаемого авторитета для своих приятелей. После того, как нас уравняла беда, я уже не опасался подойти к нему на глазах у матери, да ей было и не до того – её отпаивали валерьянкой.

Размазывая слёзы по щекам, Гитлер тенью бродил вдоль пепелища, а его папаша, которого все по-свойски называли Жориком, в это время заливал горе в компании дружков. На весь двор разносились пьяные причитания о том, что всего и осталось них с сыном – пятнадцать рублей и небольшая горсть мелочи, можно подумать, деньги в их ситуации – самая большая потеря…

По одежде я опознал в них встреченных недавно мародёров, только здесь они были без масок. Наверно, им тоже следовало благодарить судьбу, что оказались снаружи, но на благодарных они были не похожи.

Раньше я обходил Гитлера стороной, но теперь без всякой боязни подошёл. Любопытство пересилило страх – уж больно хотелось заглянуть ему в лицо. Он плакал, словно маменькин сынок – нет, хуже: как девчонка! – наморщив нос и громко всхлипывая.

Глотая слёзы, он рассказал, что под завалами погибли его мать и две сестрёнки-близняшки. Не знаю, как он относился к родителям, но девчонок обожал – все знали эту слабость Гитлера и не переставали удивляться, видя, как он возится сними в свободное от хулиганства время.

В ответ с натянутой беспечностью я сообщил о наших бедах. Ему, конечно, было всё равно, но и во мне не возникло ни капли сочувствия к его утрате – своё давило так, что впору было выть. Но я крепился, и это сильно возвышало меня в собственных глазах. Пусть видит: у меня погиб отец, разрушен дом, мать бьётся в истерике, а я спокоен. Да после такого у него язык не повернётся назвать меня маменькиным сынком!

Увы, он был настолько убит своим горем, что, кажется, не понимал, кто перед ним стоит и, судя по всему, не очень-то меня и слушал.

«Скрипка сгорела, - добавил я, поглядывая на дымящиеся обломки. – За сто рублей покупали…»

Конечно, я приврал. Откуда у нас такие деньги? Сколько себя помнил, мать вечно жаловалась на отсутствие денег, завидовала тем, кто «крутится». В последнее время она часто корила отца за то, что он ничего не заработал в Югославии. Его это злило, а я успокаивал родителей: вырасту, стану великим скрипачом и будет у нас много денег… И вот теперь репетировать не на чем…

Прежнюю скрипку мы купили в комиссионке за восемь рублей. Меня она раздражала своим звучанием и затрапезным видом, но что поделать? Хотя, как говорила мать: всё, что ни делается, то к лучшему. Представляя, как полыхал в пожаре мой неказистый инструмент, я уже видел новую скрипку – ни чету утраченной.

Пока я над этим размышлял, Гитлер монотонно бубнил: «Крупа закончилась, Танька с Наташкой голодные, с утра ревели: кушать хотим! Все продуктовые закрыты, мы с батей думали продать старьё на барахолке, купить еды. Мать собрала, всё, что не нужно…»

Не догадываясь, что я их опознал, он будто бы оправдывался, можно подумать, я из команды «Смерть мародёрам». Меня ли ему бояться? Отец, и тот погиб! Да и не стал бы он вредить соседям, если бы остался жив. Не тот человек – и все прекрасно это знали. Искоса поглядывая на Гитлера, я криво усмехнулся. Мне льстило, что он юлил передо мной, выдумывая небылицы.

«Танька на скрипке хотела учиться, - продолжал хлюпать носом Гитлер. - Как и ты…»

Я с удивлением на него посмотрел: что за чушь? Девчонке медведь на ухо наступил – какая скрипка?! Наверно, у Гитлера от горя совсем помутился разум…

В глубине души я даже радовался его несчастьям. Когда у меня случалось что-то нехорошее, а у других, как мне казалось, всё просто замечательно, жизнь становилась невыносимой. Конечно, это не очень красиво, но я не виноват. Вокруг все только и твердили, какой я интеллигентный, воспитанный, талантливый – ну разве справедливо, когда другим, которым до меня, как до небес, живётся лучше?

Порою доходило до смешного, когда, шлифуя гаммы или вытягивая сольфеджио, я с раздражением бросал занятия и выглядывал в окно, откуда доносились голоса друзей. Глядя на них, мучительно припоминал – у кого, какие неприятности? За каждым числилось такое, что поднимало настроение. Тот - весь в двойках, вырастет - станет ассенизатором. Другой сломал руку, теперь ему не до футбола, у третьего - родители в разводе… Всё это неизменно успокаивало и придавало сил, после чего я с лёгким сердцем возобновлял занятия.

Что говорить в таком случае о Гитлере, у которого погибло трое? В тот день он и его папаша Жорик стали для меня просто находкой… Сочувствие к их мародёрским «подвигам» угасло, и в этом не было ничего странного – если бы оно сохранилось, как можно радоваться их беде?



Поглощённый своими мыслями я не заметил, как во дворе появился казачий патруль. В одной из подворотен они нашли злосчастную тележку с «добром», а в ней – наш узелок с вещами. В их пьяные головы взбрело, что мы – мародёры, и теперь они снова вершили над матерью суд. Вся «дворня», как называла она соседей, тут же позабыла о разборе завалов, об убитых и раненых, которые оставались под грудой бетона, и собралась поглазеть на интересное зрелище.

Я, не задумываясь, бросился маме на помощь. Пытаясь меня остановить, она делала страшные глаза, но я не думал об опасности.

«А вот и щенок, - встретили моё появление казаки. - Оформляй акт, командир».

Их старший поставил на какой-то бумаге размашистую подпись. Не понимая, что происходит, я подошёл к матери, и зарылся лицом в её платье. Прижимая меня к себе, она иступлёно твердила: «Вы не имеете права…» – в точности, как та снайперша, только без акцента.

«Ты же на кладбище собралась!» – хмыкнул кто-то из них, и остальные ответили хохотом.

До меня начало доходить – готовится что-то страшное.

Никто из соседей не проявлял к нам и тени сочувствия. Они вели себя в точности, как те люди, которые собрались поглазеть на снайпершу. Одни молча, но осуждающе смотрели на нас во все глаза, другие не скрывали злорадной ухмылки, третьи и вовсе поддакивали казакам что-то вроде: «Антелигенция хренова…» Раньше мать часто говорила о том, что соседи её недолюбливают, но я не думал, что их чувства граничат с ненавистью. Даже дворовые мальчишки и те кривлялись, словно попали на цирковое представление…

«У нас квартира разрушена…» – взывала мать к командиру, указывая на руины.

«У всех разрушена!» – перебил её сосед по лестничной клетке, который уже крепко напился, заливая горе вместе с отцом Гитлера.

«У меня муж погиб! – пыталась достучаться до них мать. – Герой войны, заслуженный человек!»

«Он-то заслуженный, - вторил другой выпивоха. - А ты кто такая?»

«Через губу не переплюнет! – поддакивал третий. – Моему Ваське прохода не давала – весь в двойках, а почему? Потому что крещёный!»

Васька согласно кивнул: «Ага, заставила меня десять раз повторить перед классом: «Бога нет!»

«Как же нет? – возник, как из воздуха поп. – Все радости наши и беды – от него!» Толпа одобрительно загалдела и многие как по команде начали креститься. Оглядывая дворню, поп сиял, будто начищенный пятак.

Самый вредный из казаков тут же вспомнил о том, как мать сетовала, что мужа собираются похоронить без отпевания, а сама-то неверующая! После этого возмущение в толпе достигло апогея. Перебивая друг друга, мужчины выкрикивали проклятия в адрес румын, словно мы имели к ним какое-то отношение; женщины голосили по поводу утраты жилья, как будто, мы с матерью виноваты в пуске ракет; а ребята, с которыми я совсем недавно играл во дворе, вовсю потешались над моими успехами в музыке, словно речь шла о чём-то постыдном.

Но самое отвратительное состояло в том, что больше всех сокрушался Жорик, а его сынок так и вовсе припомнил, как в прошлом году я разучивал «Молдавский танец». И угораздило же меня похвастать во дворе очередными успехами!



Мать к тому времени впала в оцепенение – казалось, до происходящего ей нет дела. Да и что мы могли предпринять, если против нас были все? Сплочённые ненавистью, они позабыли о собственном горе – о погибших и раненых, о разрушенном доме. «Дворня» жаждала крови, и никакая другая кровь, кроме нашей, её не устраивала. Я, как мог, защищался, указывал им на Гитлера и его папашу, но мои слова тонули в пакостном хохоте и улюлюканье пьяной толпы…

Спасти нас могло только чудо, и в самый последний момент оно явилось в лице тех людей, которые стали невольными очевидцами мародёрства. Возглавлял их вооружённый двустволкой бородач. Кто-то подсказал этим людям, где припрятана тележка с добром, и помощь пришла как нельзя кстати. Жаль, собирались они слишком долго – к моменту их появления мы находились в полуобморочном состоянии.

По одежде наши спасители живо опознали настоящих преступников, а мы, естественно, всё подтвердили. Бородач рассказал о том, как мать приняла его за грабителя и добровольно рассталась со своим узелком, другие очевидцы тоже нас помнили. Затем он поспешил к грабителям – они как раз орудовали в том месте, где под завалами оставалось его добро. Стрелять на поражение он не решился, лишь пару раз для острастки выпалил в воздух, после чего мародёры бросились наутёк…

Пока бородач рассказывал, мать окончательно распрощалась со своими страхами, и теперь её трясло от негодования. Казалось, она вот-вот бросится с кулаками на командира эскадрона.

Каких только угроз она не выкрикивала, какими словами его не обзывала! Я и не подозревал, что лучший педагог города, учитель русского языка и литературы, способен так материться. Командир слушал молча и хмуро. Когда она выговорилась, он приказал связать мародёров, и мне сразу припомнилась снайперша. Поднявшись на цыпочки, я шепнул матери: «Не волнуйся, мамочка, сейчас их расстреляют».

На удивление, Гитлер вёл себя очень спокойно, чего нельзя сказать о его папаше. Жорик отчаянно сопротивлялся, последними словами клял ополченцев, а мать обвинил в том, что «из-за таких сук, как она, войны и начинаются». Он даже признался в том, что всегда симпатизировал «румынам»!

Папашины выходки, казалось, совсем не трогали Гитлера. В его глазах по-прежнему блестели слёзы, а синие, как у покойника, губы узкой полоской выделялись на мертвенно-бледном лице. Он смотрел на меня с ненавистью, но былой робости перед ним у меня и в помине не было. Я небрежно бросил ему: «Песец котёнку!» и принялся насвистывать мелодию похоронного марша, но мать довольно резко меня одёрнула – она терпеть не могла свистунов. Я не обиделся на неё, а наоборот, обрадовался – если она обращает внимание на такие мелочи, значит, самообладание к ней вернулось окончательно.

Соседи были целиком и полностью на стороне мародёров. Ещё бы! Мамаша Гитлера работала в домовом комитете и большую часть дня просиживала у подъезда в обществе таких же сплетниц. Я слышал, как они осуждали мою маму, за то, что та не грызёт с ними семечки после работы: «Куда нам до такой антелигенции – мы же быдло!», а её муженёк, однажды выдал моему папе за кружкой пива: «Не повезло тебе с бабой, Колян – шибко умная!» Отец, ясное дело, вспылил и дал умнику по физиономии. Во дворе состоялся товарищеский суд – хотя, какие они нам товарищи? – и на нём все как один сочувствовали пострадавшему – удар-то у папы будь здоров! Что ж говорить про теперешний суд, на котором мародёр получил по законам военного времени? Конечно, «дворня» не находила себе места! «Надо ещё разобраться, - орали самые ретивые из них, - откуда этих свидетелей принесло! Небось, ихние дети у Любки в отличниках ходют!»

Дальше последовали ещё более пакостные предположения, и бородатый вынужден был пальнуть в воздух. Он сообщил, что его дочь от первого брака давно окончила школу, причём, не здесь, а в Кишинёве, во втором браке детей у него нет, жена погибла во время предыдущего обстрела, а нас он сегодня увидел первый раз в жизни. Только после этого волнение немного утихло. Я посмотрел на мать. Мне показалось, она о чём-то мучительно размышляет, но никак не решится сказать, о чём именно. Её лицо пылало, и я ещё сильнее возненавидел «дворню».

Пытаясь выиграть время, Жорик потребовал, чтобы казаки проверили, кто такой бородач, почему его дочь живёт в Кишинёве, не является ли он Любкиным «хахалем», а она – агентом «румынской» разведки?

К счастью, это предложение не поддержал командир ополченцев. «У меня сестра в Кишинёве живёт, - заявил он толпе. – У кого из вас нет родственников в Молдове?»

Бородатый не стал ничего доказывать, он лишь заметил Жорику: «И что же тебе не нравится, гнида? Ты же румынский приспешник! Сам в этом признался, никто тебя за язык не тянул!»

Едва он закончил, подала голос мать. Она говорила холодно и бесстрастно, едва шевеля искусанными губами – похоже, у неё совсем не осталось сил. Она сообщила о том, что эти люди – папаша Гитлера и его сынок – нас ограбили. Случилось это после того, как напуганные выстрелами, они бежали с места первого преступления. В подтверждение, мать предложила проверить у взрослого мародёра карманы – в них должны находиться наши пятнадцать рублей! Рассказывая эту небылицу, она слегка придавила моё плечо, давая понять, чтобы я не вздумал её опровергнуть.

Мародёры чуть не лопнули от возмущения, но у меня не возникло ни малейшего угрызения совести. Мать поступила по справедливости. Какая же она молодец, что в своём горе не пропустила мимо ушей пьяные жалобы Жорика! Зря она беспокоилась на мой счёт – я охотно всё подтвердил, и после этого мы посмотрели друг на друга, как два заговорщика, провернувших удачное дельце.

Мне показалось, казакам не очень понравился такой оборот, но поделать они ничего не могли – пришлось обшарить карманы Жорика. Обнаруженные пятнадцать рублей вручили матери. Она приняла их с таким видом, словно свершилась долгожданная справедливость. Я мать не осуждал – Жорику-то уже всё равно, а нам деньги ещё пригодятся…

«Дворня» была готова нас разорвать, а поп призывал казаков к вере и христианскому милосердию. Но ополченцев это, к счастью, не проняло – у некоторых из них руки чесались скорее кого-нибудь «шлёпнуть» – они говорили об этом открыто! – ведь день клонился к закату, а схваченных мародёров – раз-два и обчёлся.

Когда они поволокли Жорика за угол, в адрес матери кто-то выкрикнул: «Сука!», и я вновь вспомнил о снайперше, только теперь это воспоминание отдалось теплом в моём сердце, ведь в ругательстве явно звучало бессилие «дворни».

Самого Гитлера казаки пожалели. После расстрела папаши его повели в штаб, и я был несказанно этому рад, иначе он мог причинить нам немало хлопот – глаза его просто сверкали молниями.

Двор мы покинули под охраной бородатого и его соседей – нам ни секунды нельзя было оставаться наедине с толпой. Нам посоветовали на время покинуть город, да мы и без того понимали, что так будет лучше. Когда всё самое страшное осталось позади, у матери вновь начала истерика – как жить без документов и денег, где ночевать, и чем ей кормить ребёнка?

Бородатый извинился, что ничем не может помочь – сам живёт у соседей «на птичьих правах». Мать понимающе кивнула. Он немного рассказал о себе: по национальности – молдаванин, работал инженером на мебельной фабрике, но теперь там пустые цеха – всё вывезли кишинёвские мародёры… Теперь он целыми днями разбирает завалы – пытается откопать жену…

Меня удивило: сам молдаванин, а говорит так спокойно, можно подумать, речь идёт о нас, русских. Назвал их хотя бы румынами! Мать же ничему не удивлялась, она брела как во сне.

Мы расстались с нашим спасителем у моста. Он спешил на свои завалы, нам предстояло добраться до Тирасполя, а оттуда – в Одессу. Как жить в Одессе, мать совершенно не представляла, но толпы беженцев только о ней и говорили, и мы поддались общему настроению.

Когда мост остался позади, я спросил мать: из-за чего нас так ненавидела «дворня», и почему они защищали мародёров? Она ответила, что эти люди всегда нам завидовали, и теперь просто мстили. Я не понимал – за что? Разве общая беда нас не уровняла?

Меня мучила мысль, что станет с Гитлером? Когда я спросил у матери, она отмахнулась: «Нашёл о чём думать! Гитлер капут…» Я озадаченно на неё посмотрел, и она пояснила: «Негодяя посадят в колонию». Неопределённость меня не устроила, но мать не стала продолжать разговор.

Странно – она совсем не беспокоилась по поводу Гитлера! Вспоминая, с какой злобой он на нас смотрел, я думал о том, что лучше бы его расстреляли. Рано или поздно он окажется на свободе и что тогда? Я не стал говорить матери о грозящей нам опасности – решил: хватит с неё тревог на сегодня…

Всю оставшуюся дорогу мы больше не вспоминали случившееся. Изредка я оглядывался в сторону Бендер. Война ещё не закончилась – над поймой Днестра по-прежнему стелился дым. Больше в родном городе нас ничто не удерживало. Даже о братской могиле, в которой похоронили отца, говорить не хотелось. Будущее страшило нас гораздо сильнее, чем то, что осталось в прошлом.

Опубликовано здесь 14.11.2010.

Источник: прислано автором

Ответить

вверх